АНТОЛОГИЯ СЕМИНАРСКОЙ ЖИЗНИ. ВСТРЕЧИ С ЛЮДЬМИ, ПОВЛИЯВШИМИ НА ВЛАДЫКУ ВЕНИАМИНА (ФЕДЧЕНКОВА) В СТУДЕНЧЕСКИЕ ГОДЫ.

Московская Сретенская Духовная Семинария

АНТОЛОГИЯ СЕМИНАРСКОЙ ЖИЗНИ. ВСТРЕЧИ С ЛЮДЬМИ, ПОВЛИЯВШИМИ НА ВЛАДЫКУ ВЕНИАМИНА (ФЕДЧЕНКОВА) В СТУДЕНЧЕСКИЕ ГОДЫ.

Митрополит Вениамин (Федченков) 5568



Литература о духовных семинариях, их учащихся и учащих до сих пор остается мало известной даже в православной читающей аудитории. Между тем художественные произведения, мемуарные записки и публицистически очерки, которые, являясь весьма специфическим историческим свидетельством, посвящены внутреннему и внешнему описанию духовных школ, позволяют узнать много интересного об учебном процессе, досуге, быте, фольклоре семинаристов.

Живые, искренние повествования, авторами которых обычно выступают люди, уже умудренные богатым жизненным опытом – прежде всего религиозным (архиереи, священники, преподаватели, выпускники семинарий и др.) дают уникальную возможность исподволь проследить этапы духовного роста, глубже понять причины, побуждающие к беззаветному, жертвенному служению Христу.

Именно поэтому вниманию читателей нашего сайта впервые предлагается «Антология семинарской жизни», в которой будет представлена – в намерено мозаичном порядке – широкая панорама семинаристского житья–бытья XVIII – начала XXI вв.

У отца Иоанна Кронштадтского.

Вероятно, уже во второй, а не в первый год моего студенчества (то есть в 1904 г.) мне удалось поехать к батюшке. Почему же не в первый? – естественно спросит читатель. Да,стоит спросить об этом. Объясняется это общим духовным, точнее, недуховным состоянием России. Теперь, после потрясений революции, принято у многих хвалить прошлое. Да, было много прекрасного. Но вот беда: мы сами не хотели замечать его. Так было и с отцом Иоанном. По всему миру славилось имя его. И мы, студенты, знали об этом. А теперь мы и живем рядом с Кронштадтом: через час – два можно было быть в гостях у отца Иоанна... Но у нас, студентов, и мысли не было об этом. Что за загадка? Нужно сознаться, что внешность религиозная у нас продолжала быть еще блестящей, но дух очень ослабел. И "духовные" сделались мирскими. Чем, например, интересовались сначала мы, новые студенты? Неделями ходили по музеям, забирались под самый верх купола "Исаакия", посещали театры, заводили знакомства с семейными домами, где умеющие танцевали. Лекциями интересовались очень мало: ходили лишь по 2–3 "дежурных" для записи за профессорами и чтобы не было полной пустоты в аудиториях. Службы тоже посещали по желанию. И лишь небольшая группочка покупала себе столики и керосиновые лампы с абажурами, ставили мы их не в "занятных", где не было тишины, а в аудиториях, по стенам. По крепко установившейся традиции, здесь уже не разрешалось говорить. В этой тишине всякий занимался любимым предметом: кто святыми отцами, кто вавилонскими раскопками, кто политической литературой (таких было очень мало). А еще образовалась группочка богомолов: эти ходили и на будничные богослужения утром – на литургии, а вечером – на вечерню с утреней. Во главе этой группы стояли сам ректор академии, тогда – епископ Сергий (впоследствии патриарх), и инспектор архимандрит Феофан (скончавшийся во Франции беженцем). Но здесь были буквально единицы. А общестуденческая жизнь шла мимо религиозных интересов. Совершенно не нужно думать, что духовные школы были питомниками отступников, безбожников, ренегатов. Таких были тоже единицы. И они опасались даже перед товарищами показывать свой атеизм, ибо все мы хорошо знали друг друга и не придавали никакой серьезной цены этим атеистам.

Но гораздо опаснее был внутренний враг: религиозное равнодушие. Большинство из нас учились не для свящества, а чтобы получить места преподавателей, иногда – чиновников, и лишь 10 процентов шли в пастырство, то есть на 50– 60 человек курса каких–то 5–6 человек.

При таком равнодушии вообще, к пастырству в частности, должно быть понятным и равнодушие студентов к всероссийскому светильнику, отцу Иоанну. А тут еще подошли революционные времена: студенты интересовались политикой, забастовками; а отец Иоанн попал на "доску" правых: не по времени уже был он.

И даже профессора, более ответственные люди, чем мы, молодежь, ничуть не интересовались отцом Кронштадтским. Однажды мне, как регенту хора, пришлось завести разговор с ученейшим профессором, протоиереем Орловым, о богословии. Я сослался на отца Иоанна. А он иронически сказал мне:

– Ну какой же это богослов?!

Пришлось прекратить разговор.

Была некоторая часть столичного духовенства, которая, вместе с паствами своими, почитала отца Иоанна. Еще более почитало его духовенство в провинции.

Но самым главным почитателем – как всегда – был наш так называемый простой народ. Не обращая никакого внимания на высших, он тысячами и за тысячи верст и шел, и ехал, и плыл в Кронштадт. К тому времени уже вполне определилось разделение между народом и интеллигенцией, а отчасти – и духовенством, которое скорее можно было отнести к интеллигенции, чем к простонародью. Это разделение было и в наших школах... Мало того: даже архиереи не проявляли особого интереса к отцу Иоанну. Мне, впрочем, известно несколько имен, которые почитали его и старались быть с ним в общении... Но в глубине души и архиереи, и иереи чувствовали высоту батюшки. Очевидцы рассказыва–ли мне, как огромная зала Дворянского Собрания, во главе с тремя митрополитами, ждала обещавшего приехать на духовный концерт отца Иоанна. И когда он вошел туда, то тысячи людей встали, в потрясающем до слез благоговении, как один человек. Архиереи облобызались с ним, предложили сесть рядом на приготовленное ему место... И концерт начался.

Среди глубоких почитателей отца Иоанна был и архиепископ Финляндский Сергий, впоследствии – патриарх Всея Руси. Я в то время (1908–1910) был у него личным секретарем. И помню, что он завел у себя и в Выборге, и на Ярославском подворье. обычай – читать ежедневно вместо всяких поучений – слова батюшки. И один из монахов, отец В–фий, читал нам его простые, но православные беседы. Это уже было начало прославления. А другой богослов, архимандрит Феофан, ставил его творения наряду со святыми отцами и советовал их изучать так же серьезно, как и древних отцов.

А мы, студенты и профессора, не интересовались. Боже, как горько! Как стыдно теперь! И сейчас вот плачется от нашей нищеты и от окамененного нечувствия. Нет, далеко не все было благополучно и в Церкви. Мы становились теми, о коих сказано в Апокалипсисе: "Так как ты ни холоден, ни горяч, то изблюю тебя из уст Моих..." Пришли скоро времена, и мы, многие, были изблеваны даже из Родины... Не ценили мы святынь ее. Что посеяли, то и пожали.

Вот почему и я не на первый год поехал в Кронштадт, а уже на второй, вместе с двумя другими товарищами, младшими по курсу.

То был холодный ноябрь. Но снегу почти не было. Извозчики ездили еще на пролетках.

Приехали в гостиницу "Дома трудолюбия", созданного отцом Иоанном. Там нас, как студентов академии, приняли со вниманием. Утром нужно было вставать рано, чтобы в 4 часа уже быть в храме. Нас провели в алтарь собора. Андреевский собор вмещал, вероятно, 5000 человек. И он уже был полон. В алтаре, кроме нас, было еще несколько человек духовных и несколько светских лиц.

Утреню начал один из помощников отца Иоанна. А скоро через узкую правую боковую дверь алтаря вошел и батюшка в меховой шубе – дар почитателей. Отдавши ее на руки одному из сторожей (их было много в соборе, как увидим), он, ни на кого не глядя, ни с кем не здороваясь, быстро и решительно подошел к престолу и также быстро пал на колени перед ним... Не помню: перекрестился ли он на этот раз? После я заметил, что он не раз падал ниц, не крестясь: очевидно, так требовала его пламенная душа. Иногда, вместо креста, всплескивал руками, а иногда и крестился. Ясно, что для него форма не имела связывающего значения, – как и должно быть у людей, горящих духом: "не человек для субботы, а суббота для человека", – говорил Господь. Конечно, это право принадлежит не нам, рядовым и слабым людям, а окрепшим в благодати Божией; поэтому никому нельзя искусственно подражать таким великанам...

После этого батюшка обратился уже к присутствовавшим в алтаре и со всеми нами весьма ласково поздоровался, преподав мирянам благословение.

Потом быстро оторвался от нас и энергично пошел к жертвеннику. Там уже лежала целая стопка телеграмм, полученных за день и за ночь со всех концов Руси. Батюшка не мог их сразу и прочитать здесь. Поэтому он с тою же горячностью упал перед жертвенником, возложил на все эти телеграммы свои святые руки, припал к ним головою и начал тайно молиться Всевидящему Господу о даровании милостей просителям... Что потом делалось с этими телеграммами, я лично не знаю: вероятно, секретарствующие лица посылали ответы по адресам, согласно общим указаниям, данным батюшкою. В особых случаях им самим составлялись тексты для телеграмм. Да ведь, собственно, и не в этих ответах было главное дело, а в той пламенной молитве, которая возносилась им перед жертвенником или в других местах, где захватывали его просьбы...

Между тем, утреня продолжала идти своим порядком.

После шестопсалмия, во время великой ектении, батюшка в одной епитрахили быстро вышел на правый клирос. На этот раз ему показалось, что недостаточно света. И он, подозвав одного из церковных служителей, вынул из кармана какую–то денежную бумажку и вслух сказал:

– Света мало! Света!

Очевидно, полутемнота храма не соответствовала его пламенному духу: Бог есть Бог светов! Бог славы и блаженства! – И потому отец Иоанн послал за свечами...

Подошло время чтения канонов. По Уставу, полагается читать два очередных канона дня недели; а сверх этого, третий канон – в честь святого, память которого совершалась в тот день. Была среда. А праздновалась, как сейчас помню, память преподобного Алипия, 26 ноября. И как читал батюшка! Совсем не так, как читаем мы, обыкновенные священнослужители: т. е. ровно, без выражений, певучим речитативом. И это мы делаем совершенно правильно, по церковному учинению с древних времен: благоговение наше пред Господом и сознание собственного недостоинства не позволяют нам быть дерзновенными и в чтении; бесстрастность ровного, спокойного, благоговейного совершения богослужения – более пристойна для нашей скромности. Не случайно же подчиненные вообще разговаривают с начальствующими не развязно, не вольно, а "почтительно докладывают" ровным тоном. Особенно это заметно в военной среде, где воины отвечают начальникам подобно церковному речитативу – на "одних нотах".

"...закон положен, – говорит апостол Павел, – не для праведника...”

И отцу Иоанну – при его горящей энергии, гремящей вере; при тысячах людей, жаждущих его дерзновенной молитвы; при сознании им нужд, горя, скорбей, грехов этих простых чад Божиих; даже при огромности самого храма, требующего сильного голоса, – отцу Иоанну нельзя было молиться так, как мы молимся. И он молился чрезвычайно громко, а главное: дерзновенно. Он беседовал с Господом, Божией Матерью и святыми, беседовал со смелостью отца, просившего за детей, просил с несомненной верой в то, что Бог не только всемогущ, но без меры и милосерд. Бог есть любовь! А святые богоподобны. Вот почему отец Иоанн взывал к ним с твердым упованием. Как именно, этого на бумаге не передашь. Можно себе лишь отчасти представить, как это было:

– Слава, Господи, Кресту Твоему честному!
Пресвята–ая Богородице!!! Спаси–и нас!
Преподобие отче Алипие! Моли–и Бога о нас!

И потом следовало чтение тропарей канона с тою же громкостью, выразительностью, страшной силой.

Да, я никогда в жизни еще не слышал подобной силы молитвы! И у батюшки все это выходило совершенно естественно.

Народ при этих возглашениях крестился. А отец Иоанн взывал и взывал: "Спаси!... Моли Бога!" Немедленно после утрени начались часы и Божественная литургия. Тысячи просфор вынимались другими священниками в левом приделе. Начинается литургия. Отец Иоанн громогласно, дерзновенно и величественно возглашает славу Царству Троицы:

– Благословенно Царство Отца и Сына и Святаго Духа ныне и присно и во веки веков!

...И так вдохновенно шла вся литургия! Даже больше того: чем дальше она шла, тем все больший подъем охватывал отца Иоанна. Даже такие короткие слова, как "Мир всем", произносились им внушительно, отрывисто:

– Мир!.. всем!..

При этом лицо его становилось все возбужденнее и розовее; очи светились. Это было не служение, а именно священнодействие, с начала до конца.

Но своей вершины это дерзновение, восторг и вдохновение достигали во время пресуществления Святых Даров. Совершив таинство по чину, он сначала падал ниц перед престолом. А потом брал Святую Чашу и целовал Ее; прикладывал к своему челу и снова целовал... Нигде в мире никто так не совершал этого таинства!

Но вот приходило время причащать верующих. А их были тысячи... Это было просто физически невозможно для одного лица – ибо заняло бы несколько часов. А ведь у отца Иоанна каждый день был заранее расписан по часам, как в Кронштадте, так и в СПб. На этот раз лишь немногих причащал он сам.

Всякий может понять, что каждому из богомольцев хотелось причаститься "у батюшки". Для этого перед главным амвоном сделано было особое ограждение, куда служители и впускали группами по нескольку человек; затем еще и еще... Но привычные почитатели знали, что скоро эти "счастливые" десятки кончатся; а они останутся не в ряду их. И что же тогда начинало твориться? Люди – как мужчины, так и женщины – подходили с боков к свободным местам амвона, отделенным высокой железной оградой, и старались перелезать через нее. Тотчас сюда подбегали служители и начинали лезших отбрасывать назад. Раздавались протесты, крики, жалобы, вопли; но иного способа остановить хаос не было... Конечно, даже смотреть на все это было больно. А с другой стороны, как осудить такое стремление простых душ к чтимому и любимому батюшке?! Ведь перед ними был пастырь единственный на всю Россию, был великий молитвенник, чудотворец; был огонь, зажигавший всех! Потому и стремились к нему... К нам вот не стремятся так.

Батюшка иногда отказывал в причастии некоторым, попавшим и в оградку. Помню, как он одной женщине почему–то резко сказал:

– Отойди–и! Недостойна!

Ее отвели и выпустили за ограду, подошли другие. Чем это объясняется, для меня тайна; но нужно думать, что его прозорливому взору было видно, почему ее не следовало допускать до причащения.

Затем он быстро кончил на этот раз причащение и унес Св. Дары в алтарь, где потом сам и потреблял часть их.

Кончив литургию, он никого уже не подпускал к целованию креста, – как это делается обыкновенно... Быстро разоблачился, оделся, благословил нас. Некоторые в алтаре спрашивали его о чем–то, он кратко тут же отвечал. И через ту же правую дверь алтаря вышел в сад, окруженный высокой оградой.

Батюшка не мог ни войти, ни выйти через храм, – как это делаем мы все – и священники, и архиереи. Нам это можно; а ему было нельзя. Народ тогда бросился бы к нему массою и в порыве мог затоптать его. Мне пришлось слышать о давно прошедшем подобном случае, как толпа сбила его с ног, разорвала в клочки "на благословение" его рясу, и едва оставила его живым.

И потому нужно было избрать иной путь: его из дома привозили на извозчике (а не в карете, как пишут иные) до сада, хотя тут было всего каких–то пять минут ходу. И на извозчике увозили. В саду не было ни души: высокие ворота были заперты. Батюшка быстро садился на пролетку; извозчик сразу мчался по саду к воротам. А там уже стояли служители, они сразу открывали выезд, и лошадь мчалась прямо, хотя там стоял народ, ждавший батюшку "хоть еще разок взглянуть". И лишь от страху попасть под копыта или под колеса, люди невольно раздвигались, и батюшка вылетал "на свободу".

Но и тут не обошлось без инцидента. На моих глазах – мы из алтаря вышли за ним по саду – какой–то крестьянин бросился прямо в середину пролетки, желая, видимо, получить личное благословение. Но быстрой ездой он был мгновенно сбит с ног и упал на землю. Я испугался за него и, закрыв лицо руками, закричал инстинктивно:

– Ай, задавили, задавили!

И вдруг на мой испуг слышу совершенно спокойный ответ:

– Не бойся, не бойся! Батюшкины колеса не давят, аисцеляют!

Я открыл глаза: это сказала худенькая старушечка, действительно спокойная.

Поднялся и смельчак невредимым, отряхнул с себя пыль и пошел в свой путь, а люди – в свой: точно ничего и не случилось. Куда уехал батюшка, не знаю: говорили, что в Петербург.

Валаам. Отец Никита.

Схимонах Никита (1832–1907) – Валаамский подвижник. Пришёл на Валаам 42 лет от роду, подвизался в монашестве 33 года. Исполнял послушание коридорного в монастырской гостинице, трудился на огороде, около пяти лет был гостиничником. Братия любила его за ласковый характер, приветливость и заботы обо всех. Подвизаясь в Коневском скиту, отец Никита проходил науку умного делания у схимонаха Агапита–слепца, состоявшего в переписке со святителем Феофаном, Затворником Вышенским. Духовным другом схимонаха Никиты был старец Иоанн Молчальник. Шестидесяти лет от роду отец Никита принял схиму.

Когда я был студентом Петроградской Духовной академии, на втором курсе, группа товарищей решила посетить известный Валаамский монастырь на Ладожском озере. Среди них был и я. Очень много любопытного и поучительного увидел я там. Но самое значительное – это был отец Никита. О нем говорили, как о святом; а с этим словом у меня соединялось всегда (хотя это и не связано непременно) представление и о прозорливости. Без особой нужды, пожалуй, больше из хорошего любопытства, я и мой друг Саша Ч. попросили отца игумена монастыря – без разрешения которого ничего не делается в обители – посетить отца Никиту.

До Предтеченского острова нужно было плыть проливами, отделяющими группу островов, носящих общее имя Валаам; но в монастыре дано каждому островку свое имя. Отец Никита жил на "Предтече", то есть на островке, где был скит с храмом в честь св. Иоанна Предтечи. Этот скит считался одним из самых строгих и постнических: там скоромного не ели никогда; и только, кажется, на Рождество и Пасху давалось молоко немногочисленным насельникам скита. А в посты и все среды и пятницы – а может быть, даже и понедельники – не употребляли даже и постного масла.

Никогда не пускались туда женщины; но даже и мужчинам–богомольцам очень редко удавалось посетить Предтечу": не хотело начальство беспокоить безмолвие старцев–молитвенников; да и добраться туда не легко было: нужна была лодка, гребец, а люди в монастыре нужны. Для своих дел.

Но нам, как студентам – "академикам", сделано было исключение: везти нас поручено было брату Константину, бывшему офицеру. Этому брату было тогда уже около 50–55 лет. И такой солидный монах должен был везти нас, почти еще мальчиков; но в монастыре все делается "за послушание", и потому хорошему иноку и в голову не приходит смущаться подобными странностями. А скоро и мы освоились, узнав добродушие брата Константина. Дорогою мы немного помогали ему грести.

Другой монах, проводник, посланный познакомить нас с отцом Никитою, был отец Зоровавель. Способный строитель монастырской жизни. Хоть он происходил из крестьян, но относился к монаху–офицеру с властностью, – впрочем, спокойною: отец Зоровавель был уже в сане иеромонаха и занимал начальственные должности в монастыре.

Тронулись мы по тихим проливам, среди гор и лесов, к нашей цели без волнения, скорее – как туристы, "посмотреть святого". Светило июньское теплое солнце, по небу плыли редкие белые облака. Мы благодушно перебрасывались с монахами своими впечатлениями. И незаметно доплыли до "Предтечи".

А нужно отметить, что и я, и Саша были одеты не в свои студенческие тужурки с голубыми кантами и посеребренными пуговицами, а в монастырские подрясники, подпоясанные кожаными широкими поясами, на голову нам дали остроконечные скуфьи, в руки – четки, даже на ноги дали большие монастырские сапоги, называвшиеся "бахилами". Короче, мы, с благословения отца игумена, были одеты как рядовые новоначальные послушники. Это нужно будет дальше в рассказе. Но это совсем не означало того, что мы собирались идти в монахи, просто нам было приятно нарядиться оригинально, по–монашески. Это иногда делали раньше нас и другие студенты, коих обычно "баловали" в монастыре.

Оставив отца Константина в лодке, мы втроем отправились к отцу Никите.

Через несколько минут я увижу "святого". Сначала мы заглянули около берега в крошечный "черный" домик, обитый черным толем, принадлежавший послушнику, тоже офицеру, и тоже Константину, – но молодому. В то время он был на Японской войне, где и окончил дни своей жизни. Сердце человеческое – тайна великая. И разными путями Бог ведет души...

Затем направились и выше по острову к домику отца Никиты.

Монахи скита – их было немного, кажется, едва ли даже 10, а может быть, и меньше, – жили в отдельных домиках, разбросанных там и сям по небольшому высокому островку – "на вержение камня" – то есть на такое расстояние, что можно было добросить камень от одной келии до другой. Почему это – я и сам не знаю. Думается, чтобы не было близко от монаха до монаха, дабы не ходили по "соседству" для разговоров, но, с другой стороны, чтобы жили все же общинной жизнью, вместе.

Домики были деревянные: сосновый лес свой, плотники свои. Дошли мы до домика отца Никиты. Вижу, к дверям его приставлена палка. Разумеется, запора нет.

У дверей палка: значит, батюшки нет дома, – пояснил нам отец Зоровавель, отлично знающий самые последние мелочи в монастырском обиходе.

Где же он? – спросил я в недоумении. Неужели я его не увижу?

Где–нибудь тут, – спокойно ответил отец Зоровавель. – Поищем.

И тут я заметил уже странную для меня черточку в голосе проводника: мы пришли к "святому", а он разговаривает о нем совсем просто, как о рядовом человеке; я уже начал ощущать в душе трепетное беспокойство пред встречей с Божьим угодником, а он благодушно, по–видимому, не видит в нем ничего особенного.

Мы начали искать. Пошли к берегу.

– Не моет ли он белье себе? – высказал предположение отец проводник. И потому пошел к тому месту, где обычно монахи стирали свое незатейливое одеяние.

И действительно, отец Зоровавель усмотрел сверху отца Никиту за этим занятием. Увидел его и я. В белом "балахончике", то есть коротком летнем рабочем подряснике, какие примерно надевают доктора на приемах клиентов, но только на Валааме они были из грубого и крепкого самотканого крестьянского полотна, "ряднины" или холста.

Но лица его я не мог разглядеть: слишком низко был берег.

И лишь тут я вполне пришел к сознанию: сейчас я увижу "свя–то–го"! Бывшая беспечность исчезла совсем, и ее заменил страх. Отчего? – я не успел еще разобраться, как мой спутник отец Зоровавель (про Сашу я точно забыл) шутливо и громко закричал вниз:

– Отец Никита–а! К тебе го–ости пришли!

Я очень растерялся: что за обращение со святым? Мы привыкли читать их дивные жития, удивляться подвигам, молиться благоговейно пред их иконами, на коих они изображены большей частью строгими или, по крайней мере, внутренне сосредоточенными. И вдруг так запросто: "Гости пришли!" Желая исправить такую недостойную, как мне показалось, ошибку отца проводника, я тотчас же после его слов громко закричал вниз:

– Батюшка! Мы лучше туда к вам сойдем!

А в это время промелькнула мысль, еще более испугавшая меня: вот сейчас увидит он мою душу, да начнет обличать мои грехи.

И представился мне отец Никита со строгими пронизывающими очами, глядящими исподлобья, с нависшими на них густыми бровями, сходящимися у глубоких складок над переносицей.

И зачем мы поехали? Для любопытства? Вот за это–то "они" особенно строго относятся.

Вспомнился случай: пришел один такой любопытный к отцу Иоанну Кронштадтскому "поболтать"; а тот увидел это и велел прислуге вынести посетителю стакан воды и ложку да прибавить:

– Батюшка приказал вам поболтать.

Тот не знал, куда и деться...

Но каково же было мое приятное разочарование, когда я услышал снизу тихий, но довольно ясный ответ:

– Нет, нет! Я сам поднимусь.

Но не в словах лишь дело, а главное – в голосе: он был замечательно ласков и кроток.

И у меня сразу отлегло от сердца: ну, если такой приятный голос, то, несомненно, и сам отец Никита хороший, добрый... Обличать, должно быть, не станет? И, должно быть, и вид у него такой же ласковый, как голос... Сейчас увижу...

А отец Никита неторопливо надевал внизу верхнюю черную рясу и, оставив свое дело, стал тихо подниматься по ступенькам лестницы вверх.

Мы молчали в ожидании.

Вот он уже близко. "Да, – думаю, – лицо у него, кажется, тоже доброе!" Поднялся к нам. Отец Зоровавель, улыбаясь, весело поздоровался с ним взаимным "поцелуем" в руку и объяснил, что мы – студенты и пришли к нему за благословением и для беседы, с разрешения отца игумена.

Я впился в него глазами.

Какой же он добрый, – сразу увидел я; и ни густых бровей, ни строгих морщин. Морщины, впрочем, есть, но не между бровями, а около внешних углов очей, и как–то так улеглись, что от них получается двойное впечатление:

и кроткой грусти,
и тихой улыбки.

Да, он обличать не будет. Мы подошли под благословение к нему и поцеловали у него руку. Все вышло как–то необыкновенно просто. Но вместе с тем я увидел действительно святого. И понятен мне стал тон отца Зоровавеля: святые были удивительно кротки и просты.

И всякий страх исчез из моей души.

– Батюшка, скажите нам что–либо на спасение души! – начал я обычным приемом.

– Что же мне вам сказать. Ведь я простой, а вы – ученые.

– Ну, какая же наша ученость? – возражаю я. – Да если что и выучили, то лишь по книгам, а вы – по опыту прошли духовную жизнь.

Но отец Никита не сразу сдавался:

– Так–то оно так, да все же я необразованный. Я – еще из крепостных крестьян: лакеем был у своих господ. Хорошие были люди, добрые: отпустили меня на свободу, а я и ушел в монастырь сюда. Вот и живу понемногу.

Но мы продолжали его просить. Тогда он, так же просто, как отказывался, стал говорить:

– Что же? Скорби терпите, скорби терпите! Без терпения нет спасения!

И понемногу начал говорить о разных вещах; но, к моему сожалению, я не записал тогда, а теперь не все помню.

Потом пригласил нас обоих сесть на соседнюю скамеечку, над берегом: кажется, я сидел от него направо, а Саша налево. Отец Зоровавель, должно быть, стоял, спокойно слушая беседу и ласково глядя на батюшку. Не помню, сколько уже прошло времени. На душе было так тихо и отрадно, что я точно в теплом воздухе летал... Затем разговор прервался; и вдруг отец Никита берет меня под левую руку и говорит совершенно твердо, несомненно, следующие поразившие меня слова:

– Владыка Иоанн (мое имя было – Иван)! Пойдемте, я вас буду угощать.

Точно огня влили мне внутрь сердца эти слова... Я широко раскрыл глаза, но произнести ничего не мог от страшного напряжения.

Тут я припомню, что мы оба были одеты по–монашески; и это могло дать отцу Никите основание думать, что я приму иночество, и, возможно, дойду и до епископского сана, как и другие ученые–монахи. Но вот Саша был одет так же, как и я! А о монашестве за все время беседы ни он, ни я не сделали ни малейшего намека; да и не думали еще тогда о том... Впрочем, я–то думал раньше, но в тайниках души лишь; и никому не говорил своих дум... И на этот раз не осмелился говорить: пред святым особенно стыдно было бы говорить об этом: иначе выходило бы, что вот он – монах, и я – буду "тоже" монахом, "как и он". А это было бы и неприличием, и дерзостью – думать себе наряду с ним, святым... И Саша ни слова не говорил... И вдруг такие – потрясшие меня – слова! А Саше – ничего –Как есть ничего, ни одного слова. Поддерживаемый под руку отцом Никитою, – как обычно "водят под руки" и настоящих архиереев, – я, почти без мысли, повиновался и пошел рядом. А Саша, не получив ничего, пошел за нами вслед с отцом Зоровавелем.

В особом домике, где помещалась общая трапезная, отец Никита усадил всех нас. Сюда пришел "хозяин''' скита, отец Иаков, из карел, тихий, кроткий, но с постоянною улыбочкою и веселым лицом. Нам подали чаю с сухими кренделями, их называют еще "баранками". А перед этим принесли соленых огурцов с черным хлебом. В этом и состояло все угощение. Но на "Предтече" другого лучшего и не было: нам дали все, что могли. Да и не в пище же – человек!

После угощения я, пораженный пророчеством батюшки, захотел уже подробнее и наедине поговорить о монашестве. А может быть, батюшка меня сам повел. И мы, гуляя тихо по острову, продолжили беседу.

- Батюшка! Боюсь, монашество мне трудно будет нести в миру.

- Ну, что же? Не смущайтесь. Только не унывайте никогда. Мы ведь не ангелы.

- Да, вам здесь в скиту хорошо; а каково в миру?

- Это – правда, правда! Вот нас никто почти и не посещает. А зимою занесет нас снегом: никого не видим. Но вы – нужны миру! – твердо и решительно докончил батюшка. – Не смущайтесь: Бог даст сил. Вы – нужны там.

Но я продолжал возражать:

– А вот один человек дал мне понять, что мне нельзя идти в монахи.

Вдруг батюшка точно даже разгневался, что так странно было для его кроткого и тихого облика, – и спросил строго:

– Кто такой? – и, не дожидаясь далее моего ответа, с ударением сказал мне очень многозначительные слова; но я их боюсь передать неточно, а приблизительно смысл был таков: "Как он смеет? Да кто он такой, чтобы говорить против воли Божией?"

И отец Никита продолжал говорить мне прочее утешительное.

Мы еще провели в скиту ночь и часть другого дня... После уехали. Батюшка прощался с нами и со мною – опять просто: точно ничего и не было сказано мне особого. И я тоже успокоился.

Прошло лет 5 после того. Отец Никита скончался. Составитель его жития, как–то узнав о предсказании его, попросил меня дать материал. Я тогда уже был иеромонахом и жил в архиерейском доме архиепископа Финляндского Сергия секретарем и "очередным".

Я с радостью написал; но только скрыл, что батюшка предсказал мне об архиерействе: иеромонаху неловко было писать об этом. Еще прошло после того 9 лет, – а со времени прозорливой беседы 14, – и я, грешник, был хиротонисан во епископа в Симферополе...

А что же случилось с Сашей? Он женился... И женился не по чистой совести: два брата, они полюбили двух родных сестер; но так как законы наши запрещают такие браки, то они сговорились обвенчаться одновременно, в разных лишь церквах. Но все же пред Богом это был обман...

Видно, и это прозревал батюшка, потому и оставил его на Валааме сидеть на скамеечке без ответа; а меня повел "угощать".

После мне еще раз пришлось быть на "Предтече". В домике отца Никиты жил его ученик и преемник по старчеству – отец Пионий. Тоже тихий и кроткий.

Я у него попросил что–либо на память о батюшке. Отец Пионий снял бумажную иконочку святых равноапостольных Кирилла и Мефодия и благословил меня ею от имени отца Никиты.

А Саша – Александр М. Ч. – пошел по педагогической службе. После был он года три в ссылке.

Кстати – о греховности. Ныне лишь я прочитал такой утешительный случай из жизни преподобного Серафима. Перепишу его целиком – в ободрение и утешение нам...

"Надежда Федоровна Островская рассказывала, какое совершенно неожиданное для себя предсказание получил ее брат от дивного прозорливца, отца Серафима: "Родной мой брат, подполковник В. Ф. Островский, часто гостил в Нижнем Новгороде у родной нашей тетки, кн. Грузинской, которая имела большую веру в отца Серафима. Однажды по какому–то случаю она послала его в Саровскую пустынь к этому прозорливому старцу. Отец Серафим принял моего брата очень милостиво и, между прочими добрыми наставлениями, вдруг сказал ему:

– Ах, брат Владимир, какой же ты будешь пьяница!

Эти слова чрезвычайно огорчили и опечалили брата.

Он награжден был от Бога многими прекрасными талантами и употреблял их всегда во славу Божию; к отцу Серафиму имел глубокую преданность; а к подчиненным был как нежный отец. Поэтому он считал себя весьма далеким от такого наименования, неприличного его званию и образу жизни.

Прозорливый старец, увидев его смущение, сказал ему еще:

–Впрочем, ты не смущайся и не будь печален: Господь попускает иногда усердным к Нему людям впадать в такие ужасные пороки; и это для того, чтобы они не впали еще в больший грех – высокоумие. Искушение твое пройдет, по милости Божией; и ты смиренно будешь проводить остальные дни своей жизни; только не забывай своего греха.

Дивное предсказание старца Божия действительно сбылось потом на самом деле. Вследствие разных дурных обстоятельств брат мой впал в эту несчастную страсть – пьянство, и, к общему прискорбию родных своих, провел несколько лет в этом жалком состоянии. Но наконец, за молитвы отца Серафима, был помилован Господом: не только оставил прежний свой порок, но и весь образ своей жизни изменил совершенно, стараясь жить по заповедям евангельским, как прилично христианину".

Отец Исидор (Гефсиманский скит).

Иеромонах отец Исидор (в миру Иоанн Козин), согласно сведениям родился около 1814 года в селе Лыскове Макарьевского уезда Нижегородской губернии. После поразившего его необыкновенного случая (на его глазах в храм ударила молния, прошла вдоль иконостаса и разорвалась с грохотом; иконостас почернел, но никто из бывших в церкви не пострадал) укрепился в желании оставить мир. Юношей поступил в Гефсиманский скит Троице–Сергиевой Лавры. Некоторое время был келейником у своего земляка архимандрита Антония (Медведева). В 1860 году пострижен в мантию. После создания пустыни Параклит отец Исидор перешел на жительство в это уединенное место. В 1863 году рукоположен во иеродиакона, в 1865–м – во иеромонаха. Отец Исидор из смирения схимы не принимал. Прожил год на Афоне. Там он принял участие в воздвижении Креста Господня на самой высокой точке Св. Горы. Вернувшись на родину, вновь поселился в Параклите, где претерпел немало скорбей и гонений. Переселился в Гефсиманский скит, где прожил до самой кончины. Почил о Господе 3 февраля 1908 года, в канун дня своего ангела.

Вот теперь и о нем расскажу. Удивительный был человек. Даже не “человек”, а ангел на земле... Существо уже богоподобное. Воистину “из того мира”. Или, как Пресвятая Богородица говорила о преподобном Серафиме, “сей от рода нашего”, т. е. небесного...

Об отце Исидоре, сразу после смерти его в 1908 году, было написано одним из почитателей его, известным автором книги “Столп и утверждение истины”, священником Павлом Флоренским, житие его, под оригинальным и содержательным заглавием: “Соль земли, или Житие гефсиманского старца отца Исидора”. А напечатано оно было другим его почитателем, епископом Евдокимом, бывшим тогда ректором Московской Академии, впоследствии обновленцем, в его журнале “Христианин”...

В том–то и величие истинных Божиих святых, что они, по богоподобию своей любящей души, не различают уже (хотя, вероятно, и знают) ни добрых, ни злых: а всех нас приемлют. Как солнышко сияет на праведных и грешников и как Бог дождит на “благия и злыя” (Мф. 5,45), так и эти христоподобные люди, или земные ангелы, ласкою своею готовы согреть любую душу. И даже грешных–то нас им особенно жалко. Недаром и Господь Иуду почтил особенным доверием, поручив именно ему распоряжение денежным ящиком... То и дивно во святых: это особенно и влечет к ним грешный мир.

Впервые я познакомился с ним еще студентом академии. Хотя отец Никита и благословил меня на иночество и предсказал мне, что я буду удостоен даже епископства, но не знаю уже, как и почему, только у меня опять возник вопрос о монашестве. Вероятно, нужно было мне самому перестрадать и выносить решение, чтобы оно было прочнее. И в таком искании и колебании прошло года три–четыре. По совету своего духовного отца я и направился к отцу Исидору, которого тот знал лично.

Батюшка жил в Гефсиманском скиту, вблизи Сергиева Посада, рядом с Черниговскою пустынью, где раньше подвизался известный старец Варнава...

В “Гефсимании”, как обычно называли этот скит, жизнь была довольно строгая, установленная еще приснопамятным угодником Божиим митрополитом Филаретом Московским. Женщинам туда входа не было, за исключением лишь праздника Погребения Божией Матери, 17 августа.

Здесь–то, в малюсеньком домике, избушке, и жил одиноко отец Исидор.

Когда я прибыл к нему, ему было, вероятно, около 80 лет. В скуфеечке, с довольно длинной седой бородой и с необыкновенно ласковым лицом, не только улыбающимися, а прямо смеющимися глазами, – вот его лик... Таким смеющимся он всегда выходил и на фотографиях.

Кто заинтересуется жизнью этого – несомненно, святого – человека, тот пусть найдет житие его “Соль земли”. Там много рассказано о нем... Я же запишу, чего там еще нет.

Когда я пришел к нему и получил благословение, он принял меня, по обыкновению своему, ласково, тепло и с радостною улыбкою. Страха у меня уже никакого не было, – как тогда, на Валааме. А если бы и был, то от одного ласкового луча улыбки батюшки он сразу растаял бы, как снег, случайно выпавший весной.

Направляясь же к отцу Исидору, я все “обдумал”, решил рассказать ему “всю свою жизнь”, “открыть всю душу”, как на исповеди; и тогда уж спросить его решения: идти ли мне в монахи? Одним словам, – как больные рассказывают врачу все подробно.

Но только что хотел было я начать свою “биографию” – а уже о цели–то своей я сказал ему, – как он прервал меня:

– Подожди, подожди! Сейчас не ходи. А придет время, тебя все равно не удержишь.

Вопрос сразу был кончен. И без биографии. Им, святым, довольно посмотреть, и они уже видят все. А Бог открывает им и будущее наше.

Я остановился: рассказывать более нечего было. Монахом придется быть... Осталось лишь невыясненным: когда? И спрашивать опять нечего: сказано, “придет время”. Нужно ждать.

А отец Исидор тем временем начал ставить маленький самоварчик – чашек на 5–6. Скоро он уже зашумел. А батюшка беспрерывно что–нибудь говорил или пел старческим, дрожащим тенором. Рассказывал мне, какое у нас замечательное, у православных, богослужение: такого в мире нет! Вспомнил при этом, вспомнил при этом, как он послал по почте Германскому Императору Вильгельму наш православный Ирмологий. Кажется, после ему за это был выговор от обер–прокурора Синода... Потом принимался петь из Ирмология:

– Христос – моя Сила, Бог и Господь (4 ирмос 6 гласа).

Я после, долго после, стал понимать, что не случайно пел тогда святой старец: он провидел и душу, и жизнь мою и знал, что мне единая надежда – Христос Господь и Бог мой...

...Самоварчик уже вскипел. Явились на столе и чашки. Батюшка полез в маленький сундучок, какие бывают у новобранцев–солдат, и вынул оттуда мне “гостинцев”: небольшой апельсин, уже довольно ссохшийся. Разрезал его, а там совсем уж мало было. Подал его мне. Потом вынул стаканчик с чем–то красным:

– А это нам варенье с тобою. Маловато его здесь...

А там было всего лишь на палец от дна.

– Ну, ничего, – весело шутил он, – мы добавим!

И тут же взял графин с красным квасом, дополнил стакан с клюквенным вареньем доверху и поставил на стол, все с приговорками:

– Вот нам и варенье.

Так мы и пили чай с квасом...

И опять запоет что–либо божественное. А “Христос – моя Сила” – несколько раз принимался петь, видимо, желая обратить мое внимание именно на веру в Господа, на Его силу – в моих немощах.

Теперь–то я уже понимаю, что и сухой апельсин, и варенье с квасом, и это песнопение – находятся в самой тесной связи с моей жизнью... Тогда же я не догадался искать смысла в его символических действиях. Очевидно, чего не хотел, по любви своей, сказать мне прямо, то он открывал в символах. Так и преподобный Серафим делал. Так поступал и батюшка Оптинский, отец Нектарий.

Выпили мы чаю. Он рассказал, что у него есть ручная лягушечка и мышки, которые вылазят из своих норок в полу; а он их кормит с рук...

А потом обратился ко мне с просьбой–желанием:

– Хотелось бы мне побыть у преподобного Серафима.

– Да в чем же дело?

– Денег нет.

А я вот летом получу деньги за напечатанную статью – и свожу вас. Хотите, батюшка?

– Хорошо, хорошо! Вот хорошо.

Так мы и условились: как получу деньги, то напишу ему и приеду за ним.

С тем и уехал я домой на каникулы. Летом получил деньги и сразу написал отцу Исидору, предвкушая радость путешествия с ним, да еще к такому великому угоднику: со святым – к святому. Но в ответ неожиданно получил странное чужое письмо, подписанное каким–то Л–м, просившим у него помощи и жаловавшимся отчаянно на свою злосчастную судьбу. На мой же вопрос – о времени монашества – вверху письма старческим дрожащим почерком, но очень красивым, почти каллиграфическим, была приписана им лишь одна строчка: “Заповедь Господня светла, просвещающая очи”, – слова из псалма царя Давида (Пс. 18, 9).

Прочитал я их и письмо просмотрело. И ничего не понял... вероятно, – думалось мне, – у батюшки не хватило денег и на чистую бумагу, чтобы написать письмо, и он сделал надпись на чужом письме. Но почему же не ответил даже о поездке к преподобному Серафиму?.. Странно...

Доживши каникулы, я отправился в Академию и на пути решил снова заехать к отцу Исидору: поедет ли он к преподобному Серафиму в Саров? При встрече я об этом сразу и спросил:

– А ты мое письмо–то получил?

– Получил, да вы там ничего почти и не написали. Я не понял.

– Как же? Ведь этому человеку, от которого письмо я тебе послал, и нужно помочь. Преподобный–то Серафим не обидится на меня, а деньги, что для меня приготовил, ты на него и израсходуй.

– А где же он?

– Да в Курске живет: в письме–то и адрес его написан.

– В Курске? – спрашиваю. – Значит, туда ехать нужно?

– Вот и съезди туда, разыщи его, да помоги устроиться ему. Он несчастный, безрукий. А письма–то пишет левою рукою.

Тогда я понял, почему подчерк письма большой и прямой, неуверенный...

– Ему руку–то на заводе оторвало.

Я получил благословение и немедленно отправился в Курск, где родился преподобный Серафим. Долго подробно рассказывать. Где–то на краю Курска, в Ямской слободе, у нищей женщины, у которой кроме пустой хатки и полуслепого котенка ничего не было, и нашел себе приют несчастный И. Ф. У нищей была внучка, шестилетняя Варечка...

Бедные, бедные! Как они жили! Можно было судить уже и по котенку: все ребра у него были наперечет... Но какие обе кроткие... Святая нищета. И не роптали. Так и котенок: смотрит вам в глаза и лишь изредка жалобно замяукает, когда вы едите: “И мне дайте”. А посмотришь на него, он стыдливо сомкнет глазки свои, – точно и не просил, и опять молчит кротко. А человек есть себе в полное удовольствие. Вот и в миру такая же разница бывает.

А избушка–то низенькая и сырая: до потолка головою достанешь.

И у такой–то нищей нашел себе пристанище другой бездомный, безрукий, бессчастный...

У богатых ему не нашлось ни места, ни хлеба. Недаром и нам Господь наказал: не видели мы скорбей, а теперь и самим пришлось смотреть из чужих рук...

Познакомились... Потом пошли собирать помощь по богачам: задумали с ним “лавочку” открывать. Мало набрали... За жуликов, должно быть, нас больше принимали. Ничего не вышло.

– Поедемте к отцу Исидору, посоветуемся.

И опять – в Гефсиманию. А характер–то у безрукого – отчаянный. И у меня смирения нет... Сколько раз мы с ним ссорились в пути.

Наконец доехали. Было уже начало октября. И в Москве снег выпал. Холод стоял. Идем мы к келии отца Исидора. Я вошел первый, скинув галоши. А И.Ф. еще в сенях обивал свои сапоги от снега.

– Батюшка! – воспользовался я, пока был один с ним. – Какой он трудный, И.Ф.!

– Трудный? – спокойно переспрашивает меня отец Исидор. – А ты думаешь, добро–то делать легко? Всякое доброе дело трудно.

В это время вошел и И.Ф. Мы только что пред входом раздраженно о чем–то говорили с ним. Но как только он увидел отца Исидора, с ним произошло какое–то чудесное превращение: он улыбался радостно, сделался милым и с любовью подошел к батюшке – так и он называл его. Отец Исидор ласково благословил его.

– Садись, брат Иван, садись, – спокойно и любезно указал ему на стул.

И. Ф. сел, все молча улыбаясь.

– Ах, брат Иван, брат Иван! – грустно, но сострадающе–ласково сказал батюшка. – Как тебя Бог смирил, а ты все не смиряешься.

...Здесь можно сказать, хотя бы кратко, о несчастии Ивана Федоровича. Сначала он был машинистом на Московской–Курской железной дороге. Но, по–видимому, благодаря крайне неуживчивому характеру своему, и там не ужился. После поступил на завод к какому–то еврею в Киеве. Тот предложил начать работу на второй день Пасхи. И.Ф. согласился, хотя другие не желали. Во время работы он увидел, что приводной ремень может соскочить с малого колеса. Желая поправить его на ходу, он неосторожно приблизился и был втянут машиною. Ему оторвало правую руку совсем, порезало спину; а на левой руке остались лишь большой палец да половина указательного. Едва не скончался... Суд определил ему или пожизненную пенсию от хозяина или единовременное удовлетворение. Он, конечно, согласился на второе... Но скоро все прожил. И остался без денег, и без рук. Во всем прочем он был человек очень здоровый, высокий и красивый. И лишь ранняя лысина – ему тогда было около 30 лет – еще более открывала большой лоб его.

По разным местам долго скитался он калекою, и уж не знаю как, но попал он в Гефсиманский скит к отцу Исидору. А батюшка особенно привечал людей несчастных, выброшенных из колеи жизни, как говориться “потерянных”: какой–то бывший московский адвокат, исключенный не за хорошие дела своею корпорацией, хотел покончить с собою, но был пригрет батюшкой и спасался им; всякие бедные, нищие из Сергиева Посада встречали в нем покровителя. Нередко он в неурочное по–монастырски время ходил к ним, чтобы утешить, как–нибудь помочь; ему за то делались выговоры от игумена; но он продолжал делать свое дело милосердия. Зимою из рук кормил мерзнущих воробьев.

Вот к нему–то, как к солнцу теплому, и привел Бог несчастного калеку. И с той поры И. Ф. так привязался к батюшке, что, собственно, им, можно сказать, и жил.

– Я – всем лишний, – говорил он мне много после, – только один батюшка Исидор любил меня...

И это, по–видимому, была правда: любить его при несмиренном характере было трудно, а у нас тоже терпения не хватает, ибо любви нет. А отец Исидор был – сама любовь, потому–то грелся около него несчастный. Потому и всякие слова его принимались И. Ф. совершенно легко. “Как тебя Бог смирил”, – скажи это я, была бы буря злобы, упреков. Но когда эти слова сказаны были от любящего сердца отца Исидора, то И. Ф. ни слова не промолвил, только наклонил покорно голову и, улыбаясь, молчал.

Я удивился: как же он только минуту назад без удержу ссорился со мною, а сейчас с улыбкой молчит?

Какое–то укрощение зверей! – подумал я. Преподобный Серафим кормил медведя, а не знаю: легче ли бывает утихомирить иного человека?

И батюшка ласково подошел к нему и тихонько стал гладить его по лысой голове. Тот наклонился еще ниже и сделался совсем кроткою овечкою. А хорошо бы, если он еще и поплакал: еще легче ему было бы, и еще более он смирился. А благодать Божия еще более согрела бы и укрепила его, бедного. Но и виденного мною было достаточно, чтобы удивляться великой силе любви отца Исидора.

Потом мы говорили о том, что же делать нам с И. Ф. Батюшка “особенного” ничего не сказал, дал лишь нам заповедь:

– Как–нибудь уж старайтесь, хлопочите: Бог поможет вам обоим во спасение.

Это и было “особенное”: ему нужно было, чтобы у несчастного калеки был хоть какой–нибудь попечитель – тем более что скоро батюшке предстояло уже и умирать, и тогда И. Ф. остался бы опять одиноким. А для меня нужно было упражнение в заповеди Божией о любви к ближним. Апостол Павел говорит, что “весь закон в одном слове заключается: люби ближнего твоего, как самого себя” (Гал. 5,14).

И тогда я понял, что означала коротенькая надпись, сделанная тонким и прекрасным подчерком отца Исидора на письме И. Ф., посланном мне летом: “Заповедь Господня светла, просвещающая очи” (Пс. 18).

Так мало–помалу раскрывался ответ отца Исидора о моем монашестве: я думал преимущественно о форме, а он – о духе; я полагал, что вот примешь постриг, наденешь иноческие одеяния – и будто главное уже сделано. А батюшка обращал мою душу к мысли об исполнении заповедей Божиих, о следовании закону Господню. А этот закон у царя Давида в указанном псалме сравнивается с светом солнышка, озаряющего всю вселенную (Пс. 18, 2–7). И как оно затем “укрепляет душу,.. умудряет простых,.. веселит сердце,.. просвещает очи” на все, “пребывает вовек” (ст. 8–10).

Вот почему заповеди, а не монашество “вожделеннее золота... слаще меда” (ст. 11). “И раб Твой, – говорит Господу царь Давид, – охраняется ими”, а не одеждами черными; и “в соблюдении их великая награда!” (ст. 12).

Вот куда повертывал мои мысли батюшка, опытно исполнявший заповеди Божии... А мы, молодые студенты, увлекались другим; не скажу – карьерой, нет, но – мечтаниями о горячей любви к Богу, о подвигах святости, о высокой молитве...

А до этого–то нужно был еще долго исполнять заповеди Божии. И только исполняя их, на деле научишься всему; и, в частности, прежде чем возноситься в заоблачные сферы созерцания, молитвы, святости, человек пробующий исполнять заповеди Божии, увидит сначала САМОГО СЕБЯ, свои немощи, свое несовершенство, грехи свои, развращенность воли своей, до самых тайников души. Вот что значит: заповедь Господня “просвещает очи”...

И об этом, и в том же псалме говорит по своему опыту Псалмопевец, хранивший Закон: “Кто усмотрит погрешности свои? От тайных моих очисти мя. И от задуманного (зла) удержи раба Твоего, чтобы оно не возобладало мною. Тогда я буду непорочен и чист от великого развращения” (ст. 13–14).

И только пройдя этот путь борьбы, открывающийся лишь через исполнение заповедей, человек достигнет и высшего – молитв и богоугодного созерцания; и войдет в общение с Господом, познав предварительно и свою беспомощность с одной стороны, а вместе с этим и через это – и твердость упования только на Господа Избавителя, Спасителя. Так и поет Царь–праведник:

“Да будут слова уст моих и помышление сердца моего благоугодны пред Тобою, Господи, Твердыня моя и Избавитель мой!” (ст. 15).

И теперь, потребовав – не в мечтании о святости, а в действительном опыте – осуществления самых начальных букв алфавита добра, то есть в исполнении заповедей Божиих на И. Ф., я увидел себя: кто же я таков?!

– Какой он трудный! – вырвалось у меня признание...

Но не один он был трудный, а я прежде всех был трудный для добра. А мечтал о монашеской святости. О! Далеко еще до цели. Да я тогда и не понял еще себя: я все винил другого, а не себя. И только чем дальше, тем больше раскрывалось “великое развращение” души моей, как поет Царь. Не говорю уже о “тайнах моих”. И постепенно приходил я к опытному выводу: Один Господь – “Твердыня моя и Избавитель мой”. Не так я думал о себе раньше. И еще более стал мне понятным ирмос 6 гласа, который не раз напевал мне отец Исидор старческим голосом:

– Христос – моя Си–и–ла, Бог и Госпо–одь!

И теперь мне предстояло упражняться в “Законе” через И. Ф.

“Как–нибудь уже старайтесь, хлопочите... во спасение обоих...”

И еще 11 лет пришлось мне “стараться”. Много всякого было... Но не об нас, немощных, речь. Потому ворочусь к дивному старцу Божию...

Должно быть, я после этой встречи его не видел уже. Так он и запечатлелся в моем сознании – смеющимся, ласковым. Он уже был “из того мира”. Он был – христолюбивый сын Любви. Воистину – соль земли.

...Вероятно, года через два–три мне удалось опять попасть в Гефсиманию. И там я узнал несколько подробностей о смерти батюшки.

Об этом – особо.

Смерть праведника

Один из близких учеников и почитателей батюшки отца Исидора, молодой послушник, исполнявший у него иногда обязанности келейника, вот что рассказывал мне:

“Перед смертью батюшка позвал нас, близких, к себе, простился со всеми нами, дал нам наставления, а потом и говорит:

– Ну, теперь уходите: я буду умирать. А святые не любили, чтобы кто–нибудь наблюдал таинство смерти.

Так и сказал: “святые”.

“Батюшка был сам святой”, – не сомневаясь, тихо и уверенно сказал послушник. “Мы ушли. Через час постучались: ответа нет. Мы вошли. Он уже скончался, сложив на груди руки. Лик его был мирный”.

Похоронили его на общем кладбище и на крест сделали простую надпись о рождении и кончине батюшки († 4 февраля 1908 г.).

“Святые не любили”... Как он сравнивал себя с ними? Очевидно, имел на это право. И преподобный Серафим говорил Елене Васильевне Мантуровой, когда она испугалась предложения батюшки умереть ей вместо брата, Михаила Васильевича:

– Нам ли с тобою бояться смерти, радость моя? Мы будем с тобою во Царствии Пресвятой Троицы!

Да, святые уже достигли бесстрашия любви, как сказал Апостол Любви Иоанн:

“Любовь до того совершенства достигает в нас, что мы имеем дерзновение в день суда, потому что поступаем в мире сем, как Он. В любви нет страха, но совершенная любовь изгоняет страх, потому что в страхе есть мучение. Боящийся несовершен в любви.” (1 Ин. 4, 17–18).

Значит, и преподобный Серафим, и батюшка отец Исидор достигли высоты любви. И как просто говорил мне отец Исидор о прославленном уже тогда Саровском праведнике:

– Преподобный Серафим–то не обидится на меня.

Так мы говорим лишь про подобных или равных себе.

Замечательно и другое обстоятельство в кончине батюшки. Он скончался 4 февраля. А в этот день творится память его ангела, преподобного Исидора Пелусиота... Значит, его святой одноименник и покровитель в иночестве призвал к себе, в горния селения, батюшку в день своей небесной славы.

И подобные совпадения смерти совершенно не случайны.

Жития святых отмечают их довольно часто.

“Праведники и по смерти живут”, – говорит Слово Божие. Мне неизвестны чудеса блаженного батюшки, но сила одного имени его – велика и по смерти. И все с тем же И. Ф. лет восемь спустя мне снова пришлось устраивать его на новое место. На этот раз – в том же городе Т., где и я служил тогда. Мы здесь встречались часто, не менее раза в неделю. И странно: редко было, чтобы мы не спорили и не раздражались.

– Да, я – всем лишний. Надоел всем. Жить не стоит. Брошусь в воду или под поезд. И вы не любите меня. Келейника своего П. любите больше, чем меня.

– Послушайте, И. Ф.! Ну что же я поделаю, если я такой дурной?!

– Да–а! Должны любить. Сами ученые, знаете.

– Но по крайней мере, хоть не говорили бы о нелюбви моей: еще труднее от этого любить вас.

– Да, а вот батюшка отец Исидор любил.

– Да ведь батюшка–то был ангел, а я – человек; он – небо, а я – земля. Куда же мне с ним равняться?

– Нет, раз он связал нас, значит, вы должны любить. А вот вы не любите: лучше мне уйти от вас.

– Ну, вот и уходите: на что я дался вам? Раз я – такой дурной, и в самом деле я плохой – так и ищите себе лучших.

– Да! Батюшка мне велел не уходить от вас до самой смерти.

– Ну, в таком случае уж терпите меня, а не ухудшайте дела постоянными упреками в нелюбви моей.

– Да, я знаю, что только один батюшка Исидор любил меня, – говорил уже тише И. Ф. – Если бы не он, мне бы и жить нечем было. Он только и держит меня на жилочке. А то бы покончил с собой.

Потом мы или мирились или прощались в раздражении. А через неделю повторялось что–либо подобное – о любви батюшки и о моей худости.

Так было до 1917 года... Приблизилась революция. Мне предстояло переселение на юг и дальше. Приходилось расставаться с И. Ф. на годы, а может быть, и до смерти? Кто знает... И угодник Божий позаботился о калеке: передал его в иные руки.

Однажды И. Ф. в очередное воскресенье пришел ко мне в приподнятом настроении.

– О. В.! – называет он меня. – Давно я собираюсь сказать вам... Я хочу жениться.

– Жениться? – удивленно спрашиваю я. – Да кто же за вас пойдет при вашем характере?

– Нашлась такая.

– Кто же – такое чудо?

– Работница с Морозовской мануфактуры.

– А она хорошо знает вас?

– Да, знает.

– Удивляюсь... Ну, попросите ее прийти ко мне, хоть подивиться.

А в то время мною были заведены акафисты с общенародным пением и проповедями. Ходили почти одни рабочие, работницы – вообще простые люди. Среди них была и невеста. Но я ее, как и других, лично не знал.

Приходит она... Девушка лет 30–35. Лицо самое обычное.

Но сразу видно, что – совсем тихая.

– Как вас зовут? – спрашиваю.

– Зовите меня Катя.

– Вы решаетесь выходить замуж за И. Ф.? А знаете вы его? Ведь у него характер очень трудный.

– Знаю.

– Как же вы решаетесь?

– Да уж очень жалко мне его. Ведь он всему свету – лишний.

– Но выдержите ли вы?

– Бог поможет.

– Ну, тогда Бог вас благословит!

“Такая тихая выдержит”, думал я, глядя на эту добровольную мученицу. Скоро они повенчались... Я был у них на обеде.

Наедине спрашиваю ее, как живут?

– Да что же? Разбушуется он, а я молчу. Он и стихнет.

Потом настала революция. Я переведен был в другой город. Катя была оставлена отцом Исидором вместо меня...

И несравнимо много лучше: она–то сумеет исполнять заповедь Божию о любви...

Иной раз вспомнишь о Кате, и придет на память рассказ Чехова “Кухарка” (или вроде этого).

Одного пропойцу–попрошайку “действительный статский советник” отправил на свою квартиру дрова колоть. Тому это не понравилось... А кухарка, придя в сарай, говорит: “У–у, несчастный!” Заплакала, глядя на него, да дрова при нем все и переколола; а деньги от барина ему отдала. Так раз, другой, третий. Перестал ходить “бывший студент”, он же и “статистик”... Спустя года два он и барин встречаются у кассы Большого театра. Вспомнили один другого. Попрошайка прилично одет. “Получили место?” – “Да, получил”.

– Вот видите, что значит трудиться? Это я вас спас.

– Нет, ваше превосходительство: не вы, а кухарка ваша.

И он рассказал ему историю спасения – стыдно стало!

«Златоустовский кружок» Санкт–Петербургской духовной академии.

Архиепископ Феофан (Быстров, 1873–1940). Родился 1 января в с. Подмошье Санкт–Петербургской губернии в семье священника. Окончил Санкт–Петербургскую духовную академию (1896). С 1897 г. преподавал в ней библейскую историю. В 1898 г. пострижен в монашество и рукоположен в сан иеромонаха. Архимандрит (1901). Магистр богословия, защитил диссертацию на тему "Тетраграмма или Ветхозаветное Божественное имя Иеговы" (1905). Инспектор Санкт–Петербургской духовной академии (1905). Ректор Санкт–Петербургской духовной академии (1909). Епископ Ямбургский, викарий Санкт–Петербургской епархии (1909). Епископ Таврический и Симферопольский (1910), Астраханский (1912), Полтавский и Переяславский (1913). Архиепископ (1918). В эмиграции с 1920 г. Пребывал в Константинополе, затем в Сербии (1921). Принимал участие в работе церковного Собора в Сремских Карловцах (Сербия) (1921). С 1925 по 1931 гг. жил в Болгарии, затем переехал во Францию. Скончался 6 (19) февраля в г. Лиммерэ (Франция) (по другим сведениям на Афоне).

Необычайность лика архимандрита Феофана естественно привлекала к нему студентов, интересующихся Духовною жизнью. Мало–помалу около него сгруппировался небольшой кружок. Его прозвали «Златоустовским» потому, что началось чтение творений святых отцов именно с Златоуста. Началось с пяти–шести человек.

По совету отца Феофана, мы обратились сначала к профессору патристики. Но он (может быть, по смирению?) отказался руководить нами, сославшись на то, что будто «и сам не читал в подлинниках» отцов Церкви. Тогда мы попросили отца Феофана руководить нами Он согласился; но посоветовал выбрать нам председателя из своей среды. Избрали товарища К–ва. А отец Феофан сидел и слушал скромно, что мы говорили; а иногда отвечал нам на наши недоуменные вопросы. Ответы эти всегда были глубоки и интересны. Один из наших товарищей,– давно покойный Р–в, потом принявший монашество, – бывало, потирал незаметно под столом свои руки – от восхищения.

Любили мы и чтили отца Феофана. За это студенты и прозвали нас «феофанитами». Мы, конечно, не обижались.

После Златоуста (не все двенадцать томов его, а избранные) мы читали авву Дорофея; начали читать святого Симеона, Нового Богослова, но, после десяти – двадцати страниц, он нам показался трудным; и мы заменили его, с совета отца Феофана, кем–то другим.

Собирались мы раз в неделю, предварительно прочитав заданный отрывок. Один был докладчиком; потом мы обсуждали; в заключение говорил отец Феофан. И мало–помалу у нас воспитывалось православное отеческое воззрение. Это и было целью.

Принимали в кружок сами, кто нам казался единомышленником. Поэтому у студентов о нас сложилось строгое воззрение, которое иные характеризовали так: «Легче Днепру потечь вверх, чем попасть в Златоус–товский кружок».

Вспоминается один характерный случай.

На Пасху студенты, разговляясь, пили и вино, которое на этот раз подавалось студентам в столовую. После этого начинались песни,– конечно, светские. Дальше веселие переходило границы. И нам уже неприлично было оставаться.

Отец Феофан устроил нам разговенье в своей столовой. Была и бутылка легкого белого вина. Мы читали житие святого Марка Фраческого (кажется, память его – 5 апреля): строжайший одинокий пустынник, повелевавший и горе двигаться, и пище – появляться в пещере. Отец Феофан на Пасху уже и не ходил в столовую к студентам.

Этот кружок и приучил нас к святым отцам.

Впоследствии, когда в Санкт–Петербурге образовалось общество «32–х» «обновленцев» из священников при «Обществе в духе православно–нравственного просвещения», назначено было заседание духовенства под председательством отца протопресвитера Янышева, тогда уже слепого; целью собрания было – провести через Синод тезисы об «обновлении» христианства, которое у нас якобы засорено «византинизмом»,– аскетическим по характеру. А следовало сблизить христианство с жизнью. Поэтому предполагалось провести ту идею, что «молитва и труд» равны пред Богом. Заготовлены были и тезисы в Синод.

Я тогда уже был иеромонахом. Архимандрит Феофан, как строгий православный, был против этого новшества. И он нас подготовил к возражениям из святых отцов. Несколько человек из нас отправились на это собрание.

Были предложены тезисы. Оставалось лишь принять их и направить через того же отца Янышева в Синод. Но после прочтения их, при общем молчании (а было до ста священников и викарий, тогда еще Епископ, Вениамин,– впоследствии Митрополит Петроградский), я попросил себе слова. Отец Янышев Удивился:

– Кто это просит?! – спрашивает он.

– Иеромонах Вениамин! – отвечают ему.

– Какой такой иеромонах Вениамин?!

– Профессорский стипендиат духовной академии!

– А–а! Ну, что он скажет? – уже снисходительно заговорил отец Янышев.

Дело в том, что профессора воображали себя тогда всезнающими в православии. Этого же взгляда держался и бывший ректором духовной академии отец Янышев. И ярлык «профессорский стипендиат» был для него гораздо убедительнее иеромонашества.

Я стал говорить из святых отцов – против нового учения. Возник спор. Дело перенесли через неделю. Появились новые противники; и затем провалилось: так до Синода и не дошло.

Два члена Синода, Архиепископ Антоний (Храповицкий) и Архиепископ Сергий (впоследствии – Патриарх) вызвали меня к себе и просили рассказать: что там затевалось? Я рассказал. Архиепископ Антоний резко ответил (приблизительно):

– Мы бы ему (то есть Янышеву) показали византинизм!

Впоследствии из этих «32–х» (поправлено Святейшим Патриархом) вышли революционные «обновленцы». А имя сохранили то же.

Но немногие знали, что все дело возражений вышло из Златоустовского кружка, – под руководством отца Феофана.

Так святые отцы дали свой плод!

Забастовка

Когда я был еще студентом академии, повсюду в Санкт–Петербурге были в учебных заведениях забастовки. Поднялось движение и в нашей духовной академии. Большинство, около двухсот человек, хотели бастовать; а наше меньшинство, около пятидесяти человек, не желало. Однажды подошел ко мне товарищ курсом старше и спросил меня: «Неужели вы будете учиться на костях товарищей?» – так и спросил, надеясь вызвать во мне чувство дружбы. Я ему сказал: «Буду!» А в душе моей возникло сомнение: по–братски ли я действую?

И немедленно я направился за советом к отцу Феофану. Как раз в этот момент отворилась из кабинета инспектора дверь; и из нее вышел ректор академии Епископ Сергий, от какого–то совета с инспектором.

Столкнувшись со мною, он, по–обычному шутливо, сказал мне: «Вон, иди к авве!» Так уже многие звали архимандрита Феофана. Точно догадался Епископ Сергий: зачем я иду к инспектору.

Я вошел в кабинет и рассказал отцу Феофану о коллизии во мне разных чувств: долга и товарищества. Он опять стал говорить мне серьезно и, вероятно, из святых отцов, – как нужно предпочитать долг перед дружбой, когда он – важнее товарищества; сказал мне, что в последнем действует не христианская любовь, а скрытое самолюбие – показаться пред товарищами, как им желательно; значит, здесь действует не сила, а слабость.

Я ушел опять вполне удовлетворенным и твердым.

Забастовка кончилась речью Епископа Сергия против нее, во «второй» аудитории (самой большой). Имело свое значение и наше меньшинство. Невидимую роль сыграл здесь и отец Феофан.

Материал подготовил Степан Бажков
судент 4-го курса СДС



9 апреля 2009 года
Вениамин (Федченков), митрополит. Божии люди. – М: Изд–во «Отчий дом», 2004. – С. 25–48, 197–204, 415.
Вениамин (Федченков), митрополит. Записки архиерея. – М: Изд–во «Правило веры», 2002. – С. 389–392, 414, 1007.

Новости по теме

АНТОЛОГИЯ СЕМИНАРСКОЙ ЖИЗНИ. СВЯТИТЕЛЬ ИОАНН (МАКСИМОВИЧ) БИТОЛЬСКАЯ СЕМИНАРИЯ Протоиерей Пётр Перекрёстов С 1927 по 1934 годы иеромонах Иоанн преподавал на юге Югославии, в семинарии святого апостола Иоанна Богослова в Битоле, где в те годы насчитывалось от четырехсот до пятисот студентов, по большей части сербов, а также албанцев, русских и чехов. Это был важный этап его жизни, о котором у нас есть любопытные свидетельства.
АНТОЛОГИЯ СЕМИНАРСКОЙ ЖИЗНИ. УЧЕНЫЙ ВЛАДЫКА. ЕПИСКОП ВЕНИАМИН (МИЛОВ) (1887-1955) Епископ Вениамин (Милов) Тихим ранним утром я встал на братский молебен. Многие семинаристы еще спокойно спали, но кое-где койки уже были аккуратно заправлены, и их владельцы одинокими фигурками спешили в свои учебные аудитории, чтобы на свежую память повторить урок. На дворе был утренний майский полумрак. Тихая заря победно шла от востока и прогоняла ночную мглу. В Троицком соборе мягко мерцали лампады.
АНТОЛОГИЯ СЕМИНАРСКОЙ ЖИЗНИ. РОДНЫЕ ЛИЦА Протоиерей Николай Соколов В Московскую духовную семинарию я поступил сразу после окончания средней школы по рекомендации архиепископа Иркутского и Читинского Палладия (Шерстенникова; † 1976), впоследствии митрополита Орловского и Брянского. С детских лет, как только у нас в Иркутске открылись храмы (до 1943 года все храмы в Сибири были закрыты), я с мамой и бабушкой стал посещать Знаменский храм, впоследствии ставший кафедральным собором.